— Это трудное дело. Я не могу тебе объяснить. Я сама плохо знаю. Но если о любви — нет. Я его уже не люблю.
— Мама, ты такой стала, что, честное слово, без любви не обошлось…
И снова мать молчала. Они вышли тем временем к Садовому кольцу. Дождь опушил им волосы, ресницы и брови. И под ногами на тротуарах стояли рябые от мелких капель и огней лужи. И все Садовое — насколько хватало глаз — было в дожде и в огнях. Капли текли навстречу или стреляли с мокрых капотов и крыш автомобилей.
— Странно, Светка. Любовь должна была сделать меня сильной. Моя любовь и любовь твоего отца. А она обескровила меня…
— Но сейчас ты такая сильная, мама. Сильная и красивая…
— Я люблю другого, дочка, — тихо и серьезно сказала вдруг мать, останавливаясь и освобождая локоть, чтобы взглянуть в лицо дочери.
Раньше Светлане казалось, что она выше матери. Она поймала себя сейчас на том, что с той поры, как стала сознавать себя, относилась к матери, хоть и с нежностью, но снисходительно. Она не отвела глаз. Ей не было больно оттого, что ни отец более не любит мать, ни она больше не любит его. Ложь, которая жила в их доме, убила все, и это очень хорошо, что теперь они оба свободны и сильны. Жалела только, что два таких красивых человека не нашли, не сберегли друг друга. И вдруг она сказала:
— А знаешь, мама. Я тоже, кажется, люблю. Я еще не знаю. Как в романсе. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.
В романсе было не «его», а «тебя». Светлана изменила только одно это слово.
— Милая ты моя девонька, — дрогнувшим голосом произнесла мать и прижалась своим мокрым лицом к лицу Светланы. — Это очень хорошо.
— Но ты же не знаешь, кто он. Хороший он или плохой.
— Ты не можешь полюбить плохого…
— Нет, ты послушай, мама, ты послушай. Я еще не знаю, так ли это. Может быть, мне это кажется… Он летчик. И он улетел. Я видела его только два раза, когда познакомилась и когда он улетал. Я вышла к метро, и мы встретились там. И простились. И все. И у меня только одно его письмо.
— И все равно я рада за тебя. И вполне доверяю твоему выбору, доченька. Только одно: если ты полюбила — ты уедешь.
— Не знаю.
— Нет. Не тащи его за собой. У мужчины должны быть крылья развязаны, тем более он — летчик. Пусть тебе поможет наш с отцом невеселый опыт…
Потом они пошли снова, все дальше и дальше уходя от дома. Мать сказала:
— Только бабушке не говори ничего раньше времени. А то она все сделает, чтобы перевести твоего летчика в Москву…
Светлана тихо засмеялась:
— Нет, мамочка, Барышева не переведешь…
Вернулись они поздно — уже не ходили автобусы. Бабушка спала. Было слышно ее тихое похрапывание.
Потом они легли спать в Светланиной комнате. Но уснули только перед рассветом.
«Помните, Барышев, когда вы были в Москве, мама, моя милая мамочка, путешествовала по югу. А теперь она вернулась. Она вернулась молодая, здоровая, крепкая. Я завидую ее молодости. И очень жалею, что у них с отцом не сладилось. Они оба — красивые люди.
Вот ведь как вышло. Днем я виделась с отцом. Он ваш сосед теперь. Не так, чтобы уж очень близкий, но по московским понятиям — сосед. А уже поздно вечером вернулась домой, а дома — мама.
Потом мы пошли по Москве. Я ей сказала о том, что встретилась с вами. Я не сказала ей и сама себе запрещаю думать, что вы и мой отец очень похожи. Нет, не носом и глазами, не фигурой. А чем-то совсем другим, внутренним. Может, быть, походкой. Говорят, что характер человека выражается походкой. Но думать о вашем с ним сходстве я не имею права, потому что так можно «подогнать к ответу». Помните, в школе? Заглянешь на последнюю страницу и потом в ущерб истине и вопреки всему «гонишь» под ответ. Давайте не станем загадывать. Просто я теперь стала богатой. У меня в жизни три человека — взрослых, сильных, три мира, а в целом — это один мир. Мой, я его раньше не знала. Не знаю и теперь хорошо. Но теперь я твердо знаю, что он, этот мир, есть. И узнать его зависит от меня самой. Боже, это же счастье — чувствовать в себе столько силы — чтобы быть готовой узнать мир. Вот что вы, Барышев, с отцом наделали со мной!
Наверно, я не отправлю вам этого письма, а может быть, отправлю. Да. Отправлю. Между последней фразой и предыдущей прошла целая пара, то есть лекция. По французской литературе. Матусевич прочел в подстрочном переводе такие стихи: «В ночном Париже мне нужны три спички. Одна, чтобы поглядеть на часы — узнать, скоро ли ты придешь. Вторая — чтобы увидеть твои губы. И третья — чтобы потом не видеть ничего».
Ну вот и все. Как вам летается там, в северном небе, капитан Барышев? Я узнала сейчас, что птичка с цифрой «1» в середине на вашей тужурке — это знак военного летчика первого класса. Так?
Я отправляю вам это письмо. И приготовьтесь, Барышев. Я не умею и не хочу говорить и делать того, что противно всему во мне. Это трудно. И мне, и тем, кто имеет со мной дело. Но что уж тут…»
Когда Стеша Курашева увидела мужа наутро после памятной ночной тревоги — твердо стоящего на ногах, молчаливого, как прежде, только с какими-то особенно светлыми глазами, схлынула тоска, она успокоилась. И счастье колыхнулось под сердцем, как ребенок, живое, ощутимое. Состояло счастье это для нее из свободы и простоты жизни — из того, что мальчишки похожи на отца; из привычного ей уже снега, завалившего весь мир, из того, что есть река, где он поймал рыбу. Рыбу для нее. Состояло счастье это из спокойной понятности желаний.
Словно другими глазами увидела свой дом с игрушками, брошенными там и сям по чистому полу, с немногими, лишь необходимыми вещами, задела взором далекие-далекие горы с темной зубчатой каемкой тайги. И перевела дыханье. Точно оглянулась в пути, и светло на душе стало.