Иду над океаном - Страница 120


К оглавлению

120

А Ольга усадила его на диванчик, пододвинула к нему почти вплотную стол.

— Сейчас мы будем тебя угощать, ведь ты же наш гость…

Они шебутились на кухне, негромко гремели посудой, шептались, прыскали там. Генерал сидел, опираясь руками о легонький стол и закрыв ладонями лицо.

— Да я ничего не хочу, — сказал он.

— И даже не говори ничего, — отозвалась Ольга.

На кухне замолчали. Потом Волков услыхал, как Людмила сказала:

— Нет-нет, ты оставайся здесь. Я моментом… Магазин ведь работает до десяти, а сейчас только девять.

А Волков даже не знал, есть ли у него деньги. Это ему нужно было бы идти сейчас вместо Людмилы, но он сидел молча. Да и зачем ему были нужны деньги?

Людмила оделась и умчалась. Ольга пришла к нему и села рядом. Некоторое время они молчали.

— Знаешь, Ольга, — проговорил генерал. — Я никогда не предполагал, что ты поступишь таким образом.

Волков обернул к ней лицо. Она смотрела себе на руки, не поднимая головы. И его опять резануло сходство ее с Марией.

— Я и сама не ожидала. А вот видишь — смогла! — Она наконец подняла голову и улыбнулась.

— Но зачем? Зачем же?!

— Ты не поймешь этого, папа. Пока не поймешь.

— Ольга…

— Ты, пап, не волнуйся.

Она положила тонкие пальцы на рукав его тужурки, словно успокаивая его.

— Ты совсем здесь ни при чем. Ну, почти ни при чем, — поправилась она. — Ты вспомни себя, папа, вспомни маму, когда ты ее встретил. Ты встретил ее на войне… Ты сам был на войне. Ты и мама — вы все сделали сами. А я? Ну хорошо — Наташка — она нашла себя. Она еще ничего не умеет, ничего не сделала, но она нашла себя. Вот хотя бы среди вас, в вашей жизни… Ты хочешь, чтобы я всю жизнь была твоей дочкой и дочкой своей мамы? И все… Знаешь, папка, я не смогла бы там, среди вас, — таких умных, красивых, занятых настоящим делом. И не смогла бы найти себе места — так бы и думала вечно: «Ах, какая неполноценная я». Или бы пошла… по рукам. Близко это уже было. Понимаешь, отец, нужно было, чтобы все — всерьез. От жилья до хлеба… И ты не сокрушайся, вам не будет стыдно за меня. Вот увидишь. И маме передай. Я ведь очень люблю вас. Обоих. Может быть, даже поэтому я так и сделала…

Ольга замолчала. У генерала не было слов. Он мог бы сказать ей: это не тот способ. Мог бы сказать: искать себя можно было и дома, там еще плодотворнее: больше возможностей. Но он подумал, что и этот ее путь правомерен. Они с Марией не сумели сделать так, чтобы их дом сделался и ее домом. И он понимал Ольгу так, как не понимал еще никогда.

Неожиданно для самого себя генерал вдруг обнял Ольгу за худенькие плечи и притянул ее к себе.

Его потрясла ее взрослая мудрость, когда она под его рукой, придавив пальцами, как в то майское утро, Золотую Звезду на тужурке, проговорила:

— Ты, пап, не считай себя виноватым. И меня тоже. Хорошо?

— Хорошо, — с трудом выговорил Волков. И добавил потом, когда проглотил комок: — Видимо, нам придется уехать. И можно было бы, если ты не хочешь с нами, устроить тебя там, в Москве…

— А это? Все это? Людка, Ирочка, она же без меня не может уже. Клиника… А? Пусть все останется так.

Волков ничего не мог ей ответить.

Потом вернулась Людмила.

Она выставила из сумки на стол покупки, поглядела на Ольгу, потом на Волкова, затем вновь на Ольгу и решительно достала бутылку водки.

— Вот, ничего другого не было.

Потом она села напротив них, не сняв плаща, и сказала, не сводя глаз с Волкова:

— Никогда в жизни не видела так близко, рядом, генерала.

Это у нее прозвучало так непосредственно, что Волков, не выпуская из объятий Ольгу, засмеялся…

* * *

Климников умирал тяжело и мужественно. Он не мог лежать на спине и на боку. Он в минуты просветления сам устроил свое ложе — поперек кровати, — он подложил себе под спину подушки и так полулежал, одетый в больничные пижамные брюки, в тапочках, и… в парадной нейлоновой рубашке.

Но всякий раз, всплывая из бессознательного падения в пропасть, он чувствовал, что и там, внизу, где он только что был, он не переставал жить. Какие-то смутные видения, недодуманные, но какие-то очень важные мысли вспоминались ему оттуда, но он не мог их вспомнить. Он даже подумал, закрыв глаза и прислоняясь затылком к твердой холодной стене, что вдруг там есть жизнь. Не такая, как здесь, и не такая, какой ее рисует религия, но, может быть, какие-то атомы из его тела, его мозга, перейдя в иное состояние, составив иные соединения, будут нести в себе что-то его, климниковское…

И он не видел в этом сейчас ничего сверхъестественного и ничего мистического, потому что никогда еще за всю свою жизнь он так не сознавал себя коммунистом. Ему только мучительно, до физически ощутимой боли было жаль всего, что он не успел увидеть и сделать, и теперь уже не увидит и не сделает.

Он вспомнил, что дважды был в Ленинграде, вспомнил темно-синюю от ветра, в каменных берегах Неву, вспомнил колоссальное здание Эрмитажа и толпу людей у его входа и вспомнил, как сам вошел в прохладный и гулкий зал, где стояли памятники древних лет — саркофаги из камня и мумии, темно-коричневые блестящие от воска за толстыми стеклами витражей. И вдруг решительно вышел оттуда, так и не узнав, что же было с людьми потом, после саркофагов.

Был семинар завотделами по промышленности, и сегодняшние дела и разговоры не оставили тогда в его душе места для Эрмитажа. Да и не только для Эрмитажа. А теперь ему вдруг показалось, что он прожил странную жизнь — жизнь без середины, в ней были только истоки — тот самый первый зал Эрмитажа — и конец ее — не смерть, а все, чем он занимался всегда. Время от времени он обводил воспаленными глазами свою палату, заваленную книгами и журналами, сожалея, что он один сейчас, и радуясь оттого, что все же никто не видит его слабым и раздавленным.

120