Волков не заикался об аварии Ан-2, ловил настороженный взгляд полковника и шагал и шагал дальше.
На семнадцать ноль-ноль он приказал собрать летно-подъемный состав в классах — хотелось ему еще раз поговорить с летчиками.
Дежурила пара из третьей эскадрильи. А летчики — капитан Курашев и капитан Смирнов — валялись сейчас на кроватях, почитывая журнальчики; их шлемы лежали на табуретках.
Генерал мысленно видел их и в душе немного завидовал, хотя завидовать, собственно, было нечему. И Курашев и капитан Смирнов были летчиками «старыми». Они свое уже отлетывали. Генерал вспоминал их и ясно понимал: они стареют вместе со своими машинами. Ни одного из них он не мог бы сейчас послать переучиваться на новый перехватчик. Годы их уже подпирают. И они, летая изо дня в день, долетывают свое, и путь им отсюда один — в гражданку.
Первая — самая большая в полку эскадрилья, вооруженная МиГами-17, не для здешних пространств. Ими не прикроешь все эти тысячи километров над скалами и над морем. Они хороши, может быть, где угодно, только не здесь. Север… И летчики этой эскадрильи показались ему обыкновенными — такими, которые могли быть в любом полку ВВС на материке, но не здесь, на Севере. Оставалась третья эскадрилья, вооруженная всепогодными перехватчиками. Эта эскадрилья сейчас летала.
— Знаете что, полковник, — сказал Волков Поплавскому, — пойдемте-ка в третью…
— Слушаюсь, — отозвался тот и поднялся. Сделал он это нерешительно, видимо не привык покидать СКП во время полетов.
— Ну ладно, дай мне провожатого, а сам сиди здесь.
— Нет, товарищ генерал, подполковник справится. — Он кивнул при этом на сухощавого руководителя полетов. — А в крайнем случае, оттуда есть связь с СКП.
— Хорошо, — сказал Волков и вышел, на ходу застегивая замок кожаной куртки.
Они пошли пешком, хотя расстояние было немалым, и огоньки «третьей зоны» маячили где-то далеко впереди и терялись среди посадочных огней. Воздух был настолько пропитан холодной сыростью, что уже через несколько шагов лица Волкова и полковника сделались мокрыми.
Волков не знал, что полковник пошел с ним не просто, а с целью. У Поплавского было несколько вопросов, которые выкристаллизировались в нем до того, что он, казалось ему, физически ощущает их, и которые он не мог задать никому, а в штабе не задавал их по той простой причине, что для этого нужна была совершенно иная обстановка, не штабная. А вот сейчас, когда они остались одни в ночи и генерал, собранно и легко шагал рядом, он никак не мог заговорить.
«Не мальчик же я, чтобы спрашивать «почему». И не комсомолец тридцатых, чтоб говорить: «Когда, наконец…» Да армия и не допускает подобного», — хмуро думал полковник, отирая лоб и брови ладонью. Он теперь и сам не знал, чего хочет от генерала.
«Я прикрываю, — думал полковник, — по сути дела, большущий район, а у меня основная опора — лишь третья эскадрилья: только она может достать нарушителя границы там, над морем, на малых высотах». И еще он думал о другом. Он думал о своих ребятах, о тех, кто сейчас в небе. Последнее время он все чаще думал о них. И в этих думах его было больше просто человеческого, чем командирского. Он понимал, что и они тоже осознают свое положение, понимают, что, сделавшись самыми необходимыми, они пущены, как бы сказать, на износ — ведь никто не станет переучивать человека, когда ему тридцать лег, на новую сверхзвуковую машину. Он никогда, ни разу не позволил себе говорить об этих своих мыслях вслух. Да этого и не нужно было делать: обе стороны понимали все. Будь это мальчишки — одно сознание, что они здесь крайне необходимы, было бы достаточным для них духовным горючим.
Он вспоминал сейчас Курашева — громадного, едва умещавшегося в кабине истребителя, комэска — маленького, рыженького, настолько собранного и аккуратного, что с ним всегда невольно понижаешь голос, вспомнил майора Челиса — командира звена. Полковник много знал о них и знал, что в общем-то это очень разные люди, со своими слабостями, часто неприятными ему, Поплавскому, и одних принимал целиком, как есть, другие были неприятны ему чисто по-человечески. Но он был уверен в них и вел себя с ними на равных. Он был их командиром, и он посылал их на выполнение порою рискованных заданий (вот так, мирное время, а тут серьезный, могущий потребовать даже жизни долг), но он их воспринимал законченно и не собирался наново формировать их души — здесь они были равны. Ему было легко с ними. Какое-то взаимное проникновение позволяло им понимать друг друга с полуслова. Он подумал: «Вот возьми расскажи это любому из начальства, скажут — сжился… Разве это плохо — сжиться? Ах, да не в этом дело! Не в этом же, черт возьми! Вон он — генерал этот. И он тоже сказал бы — сжился?! Может, и я бы на его месте так сказал…» Но полковник Поплавский почему-то думал, что именно Волков так бы не сказал. А заговорить с генералом не мог — не мог переступить через что-то в себе — обиженное, жгучее. Он, прихрамывая, — благо что было темно и не нужно было скрывать хромоту, — шагал чуть впереди и слева от генерала и молчал.
— Что у вас с ногой? — спросил Волков. Полковник ответил не сразу и ответил не оборачиваясь:
— Осколок. Старый осколок в пятке.
— Лечить надо, без ноги останетесь.
Поплавский не отозвался.
Они уже подходили к третьей зоне. На полосе зажглись посадочные огни, и на влажный бетон легли прожекторные полосы: первый экипаж возвращался с маршрута.
— Первый, — сказал генерал.
— Да, — ответил Поплавский.
Одно мгновение машина была видна над правым краем аэродрома — над светом прожекторов, было даже видно шасси под брюхом самолета и дутики на концах крыльев. Потом она попала в холодное пламя прожекторов, вспыхнула и точно сама стала частицей света. Когда она, неся острые блики, скользнула мимо, турбины свистели, сбрасывая обороты. Свет прожекторов погас и на всем поле, лишь в левом его углу двигались бортовые огни истребителя.