Солнце пустыни поработало над ними — весь экипаж был черен от загара, и волосы у всех выгорели до цвета старой соломы. Барышев стоял между креслами пилотов и видел капот мотора, сияющий круг винта и сквозь него — желтое небо.
Командир улыбнулся Барышеву через плечо, сверкнув крупными белыми зубами, и сказал своему штурману:
— Встань.
Штурман — тоже старший лейтенант и тоже в мокрой от пота рубашке, и тоже белобрысый, но только такой длинный, что глубины кресла не хватало ему сидеть нормально, — встал с явной неохотой.
— Садись, капитан, — сказал командир. — Не летал на такой швейной машинке?
— Только пассажиром…
Была пауза.
Потом командир сказал:
— Хочешь — подержись. Знаешь, все-таки авиация с винта началась.
Барышев положил руки на рогатый штурвал, похожий на велосипедный руль, только поставленный торчком.
— Крутани, крутани. Не бойсь — он не падает.
И Барышев ввел в левый вираж тяжелую, хотя и одномоторную машину.
Рев мотора мешал говорить, но командир, видимо, привык. Через час полета, когда Барышев встал со штурманского места, командир уже доверчиво, почти по-детски предполагая сочувствие, рассказывал, что сам был истребителем, летал на «мигарях», ездил к девчонке в поселок — «купил, идиот, мотороллер», — и однажды было так, что опаздывал на полеты, — жал шестьдесят километров по бетонке, а ночью дождь прошел, вот на вираже и сверзился в кювет. Мотороллер — в гармошку, а сам — в госпиталь с переломом основания свода черепа. Но теперь, как сказал старший лейтенант, вот-вот перекомиссия, диагноз снимут — снова к истребителям. Пока хоть оператором на перехватчик. А там видно будет. Он скользнул завидущим взглядом по мундиру Барышева, отметил значок истребителя первого класса и сказал:
— Уже год — мне «капитана» положено. Да на этом сундуке старлей — потолок. Вот и хожу — самый старый старший лейтенант…
— Ничего, командир, осталось немного… — сказал Барышев.
— И я думаю, но я не жалею, что полетал на «Антоне». Это, брат, авиация…
Барышев слушал его, поддакивал, а сам думал о том, что с каждой новой минутой полета все дальше, все невозвратимей уходит пустыня — словно большой, но законченный кусок жизни, а впереди ждет его что-то новое, большое, и что это новое начнется буквально через несколько часов.
…Он расстался со старшим лейтенантом на аэродроме и пошел со своим чемоданчиком к группе деревьев, маячивших на краю поля. И трава — жесткая, прокопченная выхлопными газами, — казалась ему мягкой и свежей.
В Москве его поселили в военной гостинице, в комнате на четверых. Но он только поставил туда чемодан, а сам махнул в «Украину». И получилось так, что ему дали номер. Чем он взял — он не знал. Женщина-администратор поглядела на него и, величаво кивнув русой головой, предложила заполнить бланк.
Потом он поднимался в лифте на двадцать четвертый этаж. По пути в свой номер купил апельсинов, бутылку холоднющего, прямо из холодильника, «Бордо» и роскошных сигарет «БТ». Он улыбался, сияя зубами, и шагал, ощущая в себе упругую и ловкую силу.
Номер выходил окнами на Арбат. Новый Арбат тогда только строился, стены зданий просвечивали насквозь сотами незастекленных окон.
Больше часа Барышев провел под душем. Он отдавал себя воде, словно хотел набраться ощущения впрок. Он стоял, вытянув руки вверх, он впитывал эту воду, подставляя ее потокам лицо, глаза, губы, и вышел оттуда, только почувствовав, что устает…
В штабе сказали:
— Неделю отдыхай. И, если решил на Север, место есть. На самый дальний Север.
— Будешь доволен, капитан. А еще — посмотри столицу. Ты бывал в столице? — это спросил массивный полковник.
— Нет, — ответил Барышев. — В столице я впервые.
— По виду ты столичный человек, капитан. В общем, посмотри, что защищаешь. Тут есть на что посмотреть. И вот, — полковник достал из внутреннего кармана форменной тужурки, что висела позади него на спинке стула, два билета. — Во Дворце спорта, в Лужниках, завтра праздник поэзии. Там будет молодежь, вся Москва и все поэты. Дочке с мужем достал, а он улетел в Египет — на Асуан. Одна она не ходит.
Но вечер поэзии будет завтра, а сегодня весь день, весь вечер, вся ночь свободны. Ни разу в жизни капитан Барышев не переживал такой полной свободы. Он не зависел ни от кого. Даже денег у него было столько, что он мог бы купить автомобиль. Но он не испытывал желания покупать что-либо: вещь — уже не свобода.
Вспомнив, что полковник, отпуская его, сказал, что поставит его в известность, когда вопрос с назначением будет решен, Барышев снял трубку, позвонил дежурному офицеру отдела, передал — для полковника — свой новый адрес.
Вечером, тщательно выбритый, он спустился в ресторан. Там не умолкал джаз. Было многолюдно. За большим столом позади Барышева заезжие геологи отмечали чей-то день рождения.
Военных в зале почти не было, если не считать трех полковников-артиллеристов, ужинавших в углу.
Острое чувство свободы не проходило и не притуплялось. В половине двенадцатого ночи он сел в такси, и водитель почти до рассвета возил его по ночной Москве. У Большого Каменного моста оба они вышли, покурили так же молча, как молча ездили. Перед гостиницей, когда занялся сиреневый, неповторимый московский рассвет, Барышев расплатился с водителем.
Он еще постоял на длинных и широких ступенях парадного подъезда, влажных не то от поливки, не то от дождя, который успел пролиться на знойный асфальт, пока он ездил, и остудить его. Закурил, глядя вверх, в надежде найти свое окно, не нашел и, докурив сигарету до фильтра, зашагал вверх.