Чем дольше капитан находился здесь, тем все неотвязнее ощущал какую-то неповторимую особенность аэродрома. Может быть, в этом был виноват воздух — острый, с холодком, дышишь и замечаешь, что дышишь; может, цвет: во всем — в зелени, в снегах, покрывавших сопки, в стволах деревьев, в глазах людей — синеватый оттенок. Даже загар человеческих лиц отдавал чем-то неуловимо голубым. А может быть, в сдержанности и серьезности всей обстановки. Барышев перелетел через всю Россию. Потом в своем полузабытом городе подумал: теперь уже рукой подать. А оказалось, что лететь ему еще и лететь почти столько же, сколько он пролетел. Он видел много аэродромов и помнил свой полк в пустыне. И всех их роднило, делало похожими одно общее: приподнятое оживление, населенность. Самолеты взлетали, садились. Где-то в синеве над аэродромом, едва посверкивая игольчатым телом, крутилась машина, оставляя за собой прерывистый инверсионный след, кого-то вводили в строй: новичок пришел. Он сядет, его приведет в столовую комэск, и там начнется — тотчас обнаружится его старший товарищ по училищу, земляк, дальний знакомый, повеет от молоденького лейтенанта давним-давним, и закрутится вокруг него карусель: в полете будут за ним следить, при посадке переживать, на взлете придирчиво глядеть вслед его машине, а на земле опекать — до тех пор, пока он не освоится, пока у него не образуется круг друзей, пока он сам не усвоит особенности характера командира полка, замполита и помпохоза. Он будет принадлежать всем…
Этот аэродром отличался тишиной и кажущейся пустотой. Ни звука, ни машины не было в строгом небе над ним. И дежурные пары истребителей пеленгом замерли на правом его крыле, и строго маячил оттуда бетонный «тревожный» домик.
Может быть, пространство скрадывало здесь звуки, но даже тот бомбардировщик сел так внезапно, так беззвучно, что Барышев его увидел уже над полосой.
Однажды — это было давно-давно — все пережитое Барышевым за эту неделю отодвинуло прошлое куда-то за ту черту, за которой все сделалось «давно», — комэск сказал ему:
— Знаешь, Барышев, придет пора, и ты повзрослеешь. Ты повзрослеешь настолько, что поймешь, как понял я: до тех пор слова, которыми мы обозначаем свой долг и отношение к земле, давшей нам эти крылья, будут для тебя пустым звуком, пока ты однажды не полюбишь кого-нибудь, пока не потянешься к кому-нибудь. И тогда ты станешь хорошо летать, не затем, чтобы «не как все», а затем, чтобы лучше, чтобы «вместе со всеми…»
Барышев хотел ему возразить, но комэск отрезал:
— Я не хочу спорить.
Слова эти тогда больно задели его, потом забылись. И вот теперь, когда Машков вел грузный Ли-2 по полосе, они вспомнились отчетливо и грозно.
Окажись он в любом другом месте, он не чувствовал бы себя так, как сейчас. А сейчас он вдруг испытал ту же самую беспомощность новичка, которая была у него, когда впервые попал в строевую часть. Полк тогда подняли по тревоге, истребители ушли в небо все до одного, а на земле остался только он один. Летчик и не летчик. По тогда он был молод. А сейчас он повзрослел.
Курашев ушел на перехват, и из общей массы лиц, званий, фамилий выплыло это имя и стало в один ряд со Светланой, с невысоким полковником Поплавским, с командиром этого Ли-2 Машковым. Выплыло. Заслонило все собой. И Барышев мучительно пытался вспомнить лицо Курашева. Но помнил только его фигуру, потому что и видел-то Курашева лишь со спины, в зоне, ночью.
В тот самый момент, когда станции слежения потеряли чужой самолет, Курашев обнаружил его. Для остальных, кто за ним следил, «А-3-Д» словно сгорел. Не было его и на втором обороте луча и на третьем. И сколько бы потом ни смотрели они там на экраны, его уже не было.
Он рыскал над морем, и с земли уже не могли помочь Курашеву. Резко уйдя на малую высоту, самолет словно «подныривал» и потом в глубине над нашей территорией, о которой не имел сведений или где предполагал местонахождение наших станций, он взмоет вверх, провоцируя их работу.
Летчики этого самолета-нарушителя обнаглели — разведчик (теперь Курашев подчинялся данным Рыбочкина, и это Рыбочкин наводил его на цель) шел на высоте около двухсот метров к берегу. С каждой минутой становилось светлей. И уже зажглись красным нездоровым светом самые высокие вершины на советском берегу; они горели пятнами то тут, то там, а все остальное, что было ниже их, оставалось во мгле, поэтому Курашеву за мгновение до того, как он увидел нарушителя, светящиеся во мгле вершины показались рыбачьими кострами в тумане.
— Что же мне с тобой делать, а? Что мне делать с тобой? — машинально проговорил Курашев. Даже на глаз было видно, что чужой самолет уже пересек государственную границу и углубился на нашу территорию.
— Не выпускать же, — угрюмо отозвался Рыбочкин.
— Правильно. Это ты, старик, правильно…
Когда Курашев занял исходное положение для атаки, чужой пилот попытался развернуть и свою неуклюжую машину. Но они с Рыбочкиным рассчитали так, что когда разворот закончится, курсы Курашева и «А-3-Д» почти сойдутся. Пушечные трассы прошли в нескольких метрах от чужой машины и уперлись далеко впереди в воду. Чужая машина дернулась, как человек, словно запнулась, и пошла в сторону. Но Курашев огнем снова указал им курс. И они — там, в брюхатой машине, — как показалось Курашеву, сначала смирились. Они убрали скорость и пошли строго вперед. Пора было набирать высоту — береговые скалы стремительно налетали прямо на кабину. Но «А-3-Д» вдруг резко прибавил скорость и пошел в левый вираж со снижением.