Иду над океаном - Страница 5


К оглавлению

5

— Не уезжайте.

Она опешила:

— Почему?

— Не уезжайте, и все. Прошу вас.

— Барышев, у вас будет много развлечений сегодня. А я для развлечений не подхожу. Вы еще успеете и в ресторан, и останетесь довольны Москвой…

Она говорила негромко и печально, а он слышал в ее голосе горечь и иронию.

— Дело ваше, — сказал он. — Я не развлечений ищу. Просто еще несколько часов назад меня радовало, что в Москве я один. И все было нормально, пока вот не сунулся сюда…

Светлана помолчала. Троллейбус уже ушел. Шоссе было пустынно. И пустынность его только подчеркивали одиночные машины, что проносились мимо, неся подфарники. Казалось, что где-то в начале шоссе их кто-то ритмично выпускает одну за другой и теперь они так и будут ходить по кругу.

— Хорошо, — вдруг сказала она. — Вы можете проводить меня.

И, когда они пошли рядом, она спросила:

— Так о чем мы будем говорить?

— Можно не говорить, — сказал Барышев.

Они шли медленно и долго. Надвигался вечер, и московское небо было зеленым, щемяще пахли цветы. Этот город умел стряхивать с себя дневную усталость — сверкали, отражая небо, окна, и в зеркальных поверхностях автомобилей скользили полосами отражения огней, неба… Асфальт не нес на себе и тени миллионов следов — словно только что отлитый, он был черным. На звонкой, бездонной зелени неба легко печатались хрупкие конструкции зданий со шпилями. И Москва была наполнена свежими, чистыми, отчетливыми звуками, когда кажется, что каждый звук адресован тебе и что-то обещает. Мерцали лица прохожих, и мерцал грустный профиль большеглазой и высокой Светланы.

Хорошее расположение духа возвращалось к Барышеву. Но он сам предложил это молчание и слов для того, чтобы заговорить, не находил.

— Может быть, я все же сяду в троллейбус? — сказала Светлана, останавливаясь.

— Как хотите, — сказал он.

Она уловила перемену в его настроении и с интересом посмотрела на него.

— Вы уже простили Москве эту неожиданность?

Он засмеялся. И они пошли снова, хотя рядом была троллейбусная остановка. И заговорили о пережитом, но уже спокойно и серьезно.

— Знаете, Барышев, я заканчиваю филологический в МГУ. Ну, не в этом году — на следующий. Мама сейчас в Казахстане. И пробудет там до октября. Я тоже там была. Но у меня прихворнула бабушка. У меня чудесная бабушка — живая история. Участница революции. Из-за бабушки только я и вернулась. А мама — филолог тоже, но она совсем иная. Отца у нас нет. Так мы и живем, три женщины. И все очень разные…

Светлана говорила неторопливо, по-московски мягко, с явным «а». Москва у нее получалась так: «Ма-асква…» И голос ее был радостен Барышеву. Но он сказал сухо:

— У вас готова была оценка, и все же пошли…

— Видите ли, Барышев. Я филолог. Я знаю — это ненадолго, долго так продолжаться не может. Разве можно жить, исповедуя вот это, например: «И я не счастлив оттого, что счастлив, и снова счастлив, что не счастлив я»? Такое несчастливое счастье похоже на умирание.

Теперь Барышев согласился:

— Пожалуй, вы правы.

— Знаете, Барышев, — горячо заговорила она, оборачивая к нему лицо и заглядывая в глаза. — Мне кажется, поэт обязан понимать, что если его появление вызывает припадочное состояние, то что-то плохо, нечестно в его поэзии, в его стихах. Вот у Пушкина есть: «Служенье муз не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво».

— Я помню это, — сказал Барышев. А про себя он подумал: «Вот город! У полковника зять в Египте плотину строит, у Светланы бабушка знаменитая, а сама она в МГУ, на третьем… А если спросить вон у того прохожего в нейлоновой куртке, — окажется авиаконструктором. Здорово!» Ему было и весело и горько: куда он со своими надеждами и величием помыслов рядом со всеми этими людьми и башнями!.. «А все-таки, — озорно подумал он, — у нее бабушка. А маршал, маршал-то разговаривал со мной. Со мной, а не с моей бабушкой».

И вдруг он понял, что ему интересна эта необычная в своей простоте девушка: такую простоту могут позволить себе люди или очень чистые, или независимые. А может быть, только чистые и независимые в одно время.

«У меня же целая неделя впереди!» — вспомнил он и повеселел окончательно.

— Я хотела спросить вас о вас самом. Вы летчик, это я вижу. А…

Барышев прервал ее.

— Я летал на перехватчиках. Служил в самом пекле. А теперь поеду в другое — только там ниже нуля. Вы продолжаете славную историю. А у меня, милая Светлана, нет этой истории. Моя история начинается с меня самого. — Он помолчал и добавил: — Если хотите — и у меня была история. Не очень радостная, может быть. Мне не хочется об этом говорить. Однажды мне пришло в голову, что свою историю я должен когда-нибудь начать сам. Все равно же придется начинать. Так уж чем раньше, тем, возможно, длиннее она окажется. И, возможно, интереснее.

Барышев подумал вдруг, что за годы, прошедшие с того дня, когда он переступил порог военкомата, он никому ни разу не говорил о себе. В анкетах было написано все верно. Барышеву нечего было стыдиться в своей юности и в своем прошлом. А потерь стыдиться нельзя. Потери у него были. И любовь была. Молодая, смешная, но была. И она не прошла, эта любовь, а словно остановилась в своем развитии и так осталась навсегда — светлой и горькой, и далекой, словно на левом берегу большой реки, — где пришла к нему.

Уже совсем стемнело, и огни горели вовсю, сияли витрины, а улицы сделались еще бесконечнее и праздничнее.

Они прошли порядком, и Барышеву нравилось идти, не зная, куда он идет, — это тоже была свобода.

5