Иду над океаном - Страница 130


К оглавлению

130

— Я не ошибался, — глухо и зло, не оборачиваясь, ответил Зимин.

— Я имею в виду себя, Зимин. Покажите.

…Потом, когда вернулся к себе, Алексей Иванович позвонил начальнику управления культуры.

— На днях начнется отбор произведений на зональную выставку.

— Так точно — худсовет, — отозвался тот жизнерадостно и шумно.

— Вот-вот, товарищ Слободенянский. Есть такое мнение… — Жоглов поймал себя на этой фразе. И жестко поправился: — В общем, я считаю, полотна Штокова надо представить.

— Простите, Алексей Иваныч… Я не совсем понял… Штокова?..

Сдерживаясь, чтобы не сорвалось резкое слово, Жоглов четко, как еще никогда не говорил со Слободенянский, да, пожалуй, еще ни с кем, сказал:

— Да, Штокова…

— Но ведь он…

— Штокова. Именно Штокова, товарищ Слободенянский. И очень прошу вас, когда начнется обсуждение его работ, сообщите мне. Не забудьте. Это обязательно.

— Хорошо… — помедлив, пробормотал Слободенянский.

Алексей Иванович и сам знал, что будет трудно, что у него нет тех убедительных слов, чтобы сказать там, на худсовете, о Штокове то, что он думал: так много теперь было в нем, в его работах важного лично для него — Алексея Ивановича Жоглова. Но он знал — иначе нельзя. Нельзя. Это будет как гибель, как на фронте, о котором он не мог забыть.

Он принял решение, и ему стало легче. И озорно как-то, и немного грустно.

Вошла секретарша. Принесла почту и сказала, когда он стал просматривать корреспонденцию, что профессор Меньшенин и Мария Сергеевна Волкова просят принять их для серьезного разговора о проблемах развития в нашем крае сердечно-сосудистой хирургии.

По ее тону Алексей Иванович понял: это она сама вырвала у врачей формулировку будущего разговора, когда врачи обратились к ней. Он усмехнулся: и здесь надо начинать сначала. Он сказал:

— Прошу вас, в следующий раз соединяйте людей прямо со мной. Или скажите людям, когда мне можно позвонить. — И смягчил: — Хорошо?

* * *

Стеша не осталась у Марии Сергеевны до утра. Да это и не нужно было им обеим. Настолько была полна Стешина душа всем этим, что она не могла больше. Прямо из клиники — тихой и тревожной в одно и то же время, после того как Мария Сергеевна провела Стешу по полутемным коридорам, по гулким и тихим лестницам, после того как постояла в операционной, где работал кварц, заливая все пронзительным зеленоватым светом, она поехала домой, как мысленно назвала гостиницу, где ждал ее Курашев. И везла ее тоже санитарная машина.

Стеша отчетливо представляла себе, какой бывает операционная днем, во время работы, хотя никогда ничего подобного не видела в своей жизни, представляла Меньшенина. «Вот здесь он стоял. А я стояла вот тут. Знаешь, у него такая манера… словно врастает в пол. Не сдвинешь. И руки его…» Только почему-то Меньшенин казался ей высоким и голубоглазым, похожим на Котовского, каким его сыграл в кино Мордвинов. И от этого ей было очень взволнованно понятно, что испытывала Мария Сергеевна, ассистируя ему. Она улыбнулась молча, водитель спросил с грубоватым дружелюбием:

— Долго не виделась?

— С кем?

— С хирургиней нашей.

Стеша усмехнулась:

— Долго… Чуть не всю жизнь.

Водитель покосился, но ничего не понял. Завтра на приеме по случаю награждения Курашева будет и Меньшенин. Будет и Волков. Стеша вспомнила слова Марии Сергеевны в клинике, в операционной:

— Знаешь, сначала я думала… Я даже напугалась, Стеша. Себя напугалась… Об этом я теперь могу сказать честно — и себе и людям — да, почудилось. В сорок лет такие штучки тяжело кончаются… В какой-то книге написано: у женщин годы от тридцати до сорока пяти — время больших страстей. И я испугалась: так долго все у меня было хорошо, что когда его узнала — показалось — все нехорошо у меня было. А потом, ну вот сейчас, мне уже не чудится. Я знаю, я очень люблю мужа. Это единственный мужчина в моей жизни. Смешно — двадцатый век — и один мужчина. И в армии ведь была, и врач я — вроде бы проще, чем другим… Я очень люблю мужа, Стеша. И хочу его. Но теперь мне этого мало. Действительно, так много лет прошло даром. Понимаешь, вот здесь стоял очень настоящий человек. И я была с ним на равных. Он во мне видел ровню, не из педагогических соображений, а всерьез.

…Тогда, в операционной, говоря эти слова, Мария Сергеевна стояла у стола на том месте, где оперировал Меньшенин. Она замолчала, подняла руки, как это, наверное, она делала во время работы, словно эти руки ее уже не принадлежали ей, и, помедлив, может быть, долю секунды, опустила их на край операционного стола. И глаза у нее были чуть прикрыты в эти секунды. Стеша смотрела и слушала потрясенно, точно вошла в чужую жизнь. И она до самой глубины души понимала, что происходит с Марией Сергеевной, словно прожила с ней все эти годы.

Сколько можно вспомнить за десять минут? Оказывается, много. И много можно успеть пережить во второй раз, хотя в первый раз на это ушли годы.

Но вдруг появилась в душе Стеши какая-то неясная неловкость. Словно стало неудобно сидеть в кабине мчащейся по спящему городу модной машины, но Стеша даже и не шелохнулась за все это время. А неловкость не исчезала. И неожиданно Стеша поняла — это в ней тревога. Нехорошая, сосущая, своя. Она не походила на ту тревогу, с которой Стеша ждала мужа. Ожидая его на бетонном дне бесконечного, немереного неба, сознавая все свое бессилие и перед этим небом, и перед океаном, над которым он летел, и перед всем этим немыслимым пространством, она испытывала совсем иную тревогу. Она знала, что и над бетоном и на земле вместе с нею его ждут люди, ждет полковник Поплавский. Тогда, у полосы, стоя в траве, она чувствовала на себе взгляд цепких, ничего не упускающих глаз Поплавского. Он словно брал на себя половину ее тревоги и даже ответственности. Его присутствие где-то сзади на КП давало ей расточительную возможность испытывать бессилие перед долгом и делом, которые делал ее Курашев.

130